За горами, за лесами. Продолжение 2

ЗА ГОРАМИ, ЗА ЛЕСАМИ

Продолжение. Начало в 2 за 1998 г.

 

Проснулся он от толчка в пле­чо. Ничего не понимая спросонку, услышал ворчливый женский голос:

— Носит вас, беспутных. Спали бы дома. Никак, беженцы?.. Ох ты, господи! Нуте-ка, вставайте, нельзя у нас больше, закрываембаню. — Женщина не очень реши­тельно тормошила детей.

Рядом зашевелился Тиша, зах­ныкала сонная Нюрка.

Делать было нечего, пришлось выбираться на улицу.

Тиша некоторое время потоп­тался у дверей и сказал:

  • Пойдёмте в трюм.
  • Это куда? — спросил Генка.
  • Да тут рядом. Я ещё днём его заприметил. Там тепло, не хуже, чем в бане.

И они пошлёпали за Тишей.

Обошли кругом баню, за­вернули за котельную и остано­вились перед каким-то колод­цем. Тиша первым полез вниз. Когда его голова исчезла в чер­ном кругляше, из колодца по­слышалось:

— Подавай Нюрку.
Генка приподнял девочку и стал опускать в колодезную черноту. Там было неглубоко, Тиша сразу под­хватил Нюрку и сказал:

— Теперь ты залазь.

Генка осторожно опустился, ноги стали на какую-то большую тру­бу. Тиша взял его за руку и потянул в сторону. Когда глаза привыкли к тем­ноте, Генка различил неведомо где кончавшийся коридор, вдоль стен и по полу которого тянулись тёплые трубы. Ребята сели поудобней, при­жались и снова задремали.

Разбудил их сильный грохот. Он то стихал, то снова нарастал и про­носился над самой головой. Нюрка испуганно схватила брата за руку.

— Что это? — спросил Тиша.

— Танки, — небрежно ответил
Генка.

 

  • Танки-и... — и Нюрка за­плакала.
  • Не бойся, это же свои танки. Мой папка их делает. С завода идут. Должно быть, на полигон. Мы с па­цанами ходили туда. Гильзы от сна­рядов собирали и порох тоже. Ар­тиллерийский порох — как макаро­ны. Длинные такие трубки и слад­кие, если лизнуть... Подпалишь та-

 

кую макаронину с одного конца, она как закрутится на месте, а потом вдруг—в одну сторону, в другую как даст, как даст! Здорово!

Спать больше не хотелось.

Когда на улице развиднелось, ребята выбрались наверх. Дождь перестал, но было сыро, грязно и холодно. Земля совсем размокла. Машины, буксуя, натужно взвыва­ли и проваливались в колдобины, разбрызгивая грязь. Резкие порывы ветра заставляли людей втягивать головы в поднятые воротники.

 

Первой про еду вспомнила Нюрка. Она по одной доставала из карманов пальтишка завалявшиеся там грязные пересохшие крошки и отправляла их в рот. У Генки сразу забурлило в животе. Тиша свернул папироску и закурил.

 

Они отправились на базар. Он состоял из нескольких рядов длин­ных деревянных лавок, где тор­говали картошкой, разложенной в кучки, американской свиной тушен­кой, разделённой на порции, паточ­ными конфетами-самоделками. За лавками находилась «барахолка», и продавались там дратва и вя­зальные крючки, облигации и про­дуктовые карточки, поношенные кирзовые сапоги и часы... Народу было здесь всегда полно.

У сухонькой седенькой старуш­ки, стыдливо стоявшей в стороне, купили пайку хлеба за двадцать руб­лей, которые Тиша хранил в той же коробке из-под монпансье. Ста­рушка приняла деньги, завернула их в платок и сунула за пазуху.

Тиша стоял в раздумье, гля­дя на хлеб, потом махнул рукой и направился к столам, где торго­вали тушёнкой. Генка и Нюрка по­шли следом. Тиша прошёлся вдоль прилавка, остановился напротив одной из торговок, в телогрейке, по­вязанной серым грязным фартуком, и протянул ломоть хлеба.

— Наворачивай!
Женщина собрала ложкой с листа бумаги порцию тушёнки, по­ложила её на кусок хлеба и стара­тельно размазала. Нюрка встала на цыпочки, ухватившись руками за край прилавка, и глядела на женщи­ну, Генка потянул носом. Тиша в это время делал вид, будто ищет день­ги, которых у него не было. Вдруг он сделал глуповатое лицо и с со­жалением произнес:

— Грошей нема. Сворачивай.
Торговка некоторое время с недоумением переводила взгляд то на Тишу, то на ломоть хлеба с тушёнкой, потом обозвала его «ширмачом» и, соскоблив свой то­вар обратно на лист, швырнула хлеб, добавив при этом какие-то ругательства.

Тиша отошёл в сторону, ух­мыльнулся и показал Генке хлеб, в дырочки которого набилось сало.

—  Всё, глядишь, не всухомят­ку, — сказал он и разломил кусок на три равные части.

Хлеб показался невообразимо вкусным и только ещё больше раз­жёг голод.

Сплошная серая туча разош­лась, показался чисто-голубой лос­кут неба и бледно-жёлтое солнце, больше похожее на луну. Чуть тёп­лые лучи запрыгали по многочис­ленным лужицам, оживляя унылый октябрьский пейзаж.

Ребята уселись на грязных сту­пеньках одного из киосков, подста­вив лица слабому солнцу.

Тиша разглядывал свои разва­лившиеся ботинки, подкрученные проволокой. Нюрка сиротливо сиде­ла рядом, держась за полу его фу­файки. Лица у них были худые, ус­талые и печальные.

Третьи сутки в этом городе, а отца отыскать не удалось. «Неуже­ли его и здесь нет?!»

Несколько месяцев мыкаются они по разным городам; давно выме­няли на еду пожитки, которые им со­брала в дорогу мать. И денег совсем не осталось. Иногда Тиша жалел, что они с Нюркой не пошли в детдом, но старался об этом не думать.

Генке стало стыдно, что он со­брался убежать, но ещё стыднее было возвратиться домой.

И вдруг лицо его осветилось решимостью.

  • Знаешь что, Тиша! — Генка схватил его за рукав. — Пойдем к нам, ?
  • К вам? — Тиша недоверчи­во посмотрел на своего нового то­варища.
  • Ну да!.. Мы мою норму на троих делить будем!

Тиша мотнул головой, точно хотел кого-то боднуть:

—  Ну, коли так, пойдем.

...Перед дверью ребята остано­вились. Генка прислушался. Было тихо. Только одно мгновенье он ко­лебался, посмотрел на друзей и встретился с внимательным Тишиным взглядом. Он собрался с духом и решительно отворил дверь, про­пуская вперед Тишу с Нюркой, по­том зашёл сам.

Отец и мать были Дома. Генка видел, как мать поднялась, но тут же бессильно опустилась на табу­рет и прижала к глазам полотенце, которое держала в руках. Отец встал и шагнул навстречу. Генка напряжённо глядел на него.

Отец в рабочей спецовке и по­тёртом, давно потерявшем блеск кожаном полупальто. Лицо грязное и усталое, глаза от бессонной ночи в маленьких красных змейках. Ген­ка не знал, что отец двое суток был на аварийной работе, а вернувшись домой, сразу отправился искать его.

— Папа, это Тиша и Нюрка. Они из Ленинграда, отца своего ищут, — неуверенно промолвил Генка. — Можно, чтоб они к нам?

Отец посмотрел на ребят.

Тиша, готовый услышать отказ, глядел ему прямо в глаза. Генка нетерпеливо ждал.

— Можно, — сказал отец.

Мать поставила на стол боль­шую миску дымящейся картошки, да не в мундире, а чищеную! И неведо­мо откуда появилась разноцветная прямоугольная баночка с красной американской колбасой. Отец за­цепил маленьким ключиком за жес­тяной хвостик в банке и вскрыл её.

Все уселись за стол. Ребята наголодались, ели торопясь. Нюр­ка забывала про ложку и ела рука­ми, темными да цыпушными, и Тиша укоризненно одёргивал ее.

Отец расспрашивал Тишу о его похождениях, покачивал головой:

— Как же вы это выдюжили?

—  Не маленькие! — солидно ответил Тиша.

—Да-а... — согласился отец. — Ну, а папку вашего мы непременно отыщем.

И отыскали. На заводе.

ШКОЛА

Она виднелась издалека — че­тырёхэтажная, красного кирпича, с большими окнами.  На чёрной

теклянной вывеске у парадного входа было выведено золотом «НСШ», что означало — неполная средняя школа.

На занятия мы шли Высоко­вольтной улицей, по которой «ша­гали» высоченные козлоногие стол­бы. На бревенчатых перекладинах усаживались галочьи стаи. Бросишь камнем — галки с гомоном взлетят, покружатся и снова угнездятся над гудящими проводами с запутавши­мися в них бумажными змеями.

Высоковольтная — самая лю­бимая наша улица, широкая и зе­леная, как футбольное поле. Вда­ли возвышалась над домиками Ли­нейного поселка наша школа.

Начальные классы учились в нижних этажах, старшие — в верх­них. Мы всегда завидовали старше­классникам. На переменах с зами­рающим сердцем и чувством бла­гоговейного страха и любопытства взбирались на четвёртый этаж и га­лопом проносились по коридору.

Если посмотреть с высоты чет­вёртого этажа, то видно множество крыш: зелёных, красных, коричне­вых, крытых волнистой черепицей и жестью, — это сгрудились, при­жались к школе дома Линейного; дальше шеренгами выстроились бараки Временного поселка и хоро­шо виден завод. Высунешься в окно — дух захватывает. И кажется, что забрался на пожарную вышку.

На всех этажах школы сигналом к урокам и на перемены заливались электрические звонки. Но вскоре они отзвонили — школу заняли под гос­питаль. Всю зиму сорок второго и весну сорок третьего года, одним словом, весь второй класс мы учи­лись по домам. По десять-пятнад-цать человек собирались в тех из­бах, где было попросторней. Прино­сили по полешку дров, по кулечку угля. Мария Филипповна позанима­ется с одними — идёт к другим.

Я был в одной группе с Витьком, Петрусем, Митяем и другими ребятами, жившими рядом, занима­лись мы в доме Евдокимовых. Ви­тек попросил Марию Филипповну, чтобы она убрала от нас Митяя.

  • Гляди, мам, он опять что-нибудь утянет.
  • Не болтай глупостей!
  • Ну и ладно. Я за ним сторо­жем следить не стану.

Мария Филипповна строго по­смотрела на сына.

— Проходите; ребята, устраи­вайтесь. Митя Коротеев, что ты сто­ишь в дверях? Проходи, садись.

Заниматься у Евдокимовых мне нравилось даже больше, чем в школе. Во-первых, у нас было все­го по два урока, а во-вторых — уют­но, по-домашнему.

Как мы учились?

Учебников было мало, по одно­му на пять-десять человек, все до­военного выпуска. Поэтому до­машнее задание мы всегда перепи­сывали в тетради. Впрочем, тетра­дей нам совсем не выдавали. Мы сшивали их из оберточной бумаги.

С осени школа открылась в ба­раке Временного поселка, совсем недалеко от нас, и теперь уж Витёк с Петрусем заходили за мной. Учиться приходилось в три смены — не хватало классов. За каждой партой усаживалось по трое.

Вместо электрического звонка по бараку растекался малиновый звон медного колокольца. Это тех­ничка, глянув в учительской на часы-ходики, выходила в коридор и сигналила перемену.

Вместо парового отопления — печи, от которых тянуло угаром. Зимой, когда на дворе лютовал мо­роз, нам приходилось сидеть в вер­хней одежде и даже в шапках. Зяб­ли руки, стыли ноги.

Мария Филипповна, в пальто и шали, медленно ходила по классу. Когда она говорила, слова вылета­ли вместе с клубочками пара и тая­ли в барачной стыни. Время от вре­мени она подходила к печи и прислоняла озябшие ладони.

На переменах мы отогрева­лись, устраивая петушиные бои, а учителя спешили в учительскую погреться кипяточком из титана.

Бывали дни, когда уголь не под­возили и в школе совсем топить было нечем. Тогда вместо уроков

все отправлялись добывать топли­во. Морозы военных лет...

Сиреневые зори, малиновые рассветы — их не увидишь ни ле­том, ни весной. Они приходили со студёным ветром, вслед за первы­ми заморозками.

Сначала над крышами рабоче­го поселка, разрезав шлейф лило­вого дыма, тянувшегося от завод­ских труб, загоралась узкая полос­ка. Она постепенно разрасталась, заливая сиреневым светом все небо, отсвечивалась в окнах. И ка­залось, будто кто-то взял и подкра­сил все разбавленными фиолето­выми чернилами.

Краски светлели, блёкли...

Эти рассветы всегда предвеща­ли наступление настоящей зимы.

У нас дома угля было совсем немного — до весны бы дотянуть. Топить приходилось два раза, утром и вечером. Но через два-три часа выстывало, словно и не было топ­лено. А порой к утру так станови­лось холодно, что окна изнутри по­крывались толстым слоем льда, и занавески примерзали.

Когда затапливали печь, и теп­ло, постепенно расползаясь по на­шей огромной комнате, добиралось до окон, они начинали плакать, и на подоконнике образовывалась лужи­ца; чтобы вода не стекала на пол, мама прокладывала валики из мар­ли и концы их опускала в бутылки, подвешенные на веревочках по краям подоконника. В мою обязанность входило следить за бутылками и вовремя выливать воду.

Тепло выдувало быстро: окон­ные рамы усохли и между створками и наличниками образовались щели в палец толщиной. Щели забивали тря­пьём, между наружной и внутренней рамами на четверть насыпали дре­весные опилки, а сверху прикрыва­ли резной бумагой. Но сколько окна ни конопать, сколько ни затыкай, всё равно тепла не уберечь: стены бара­ка позванивали пустотой.

С осени обычно привозили на подводах шлак, и каждый хозяин взбирался на чердак и утеплял свою стену. Но к середине зимы шлак проваливался, слёживался, упол­зал неизвестно куда, и стены сно­ва отвечали на стук звонким гулом. В школе было то же самое. Где брать уголь?.. Угольный склад — обыкновен­ный деревянный навес — находил­ся на задах бани за высоким забо-| ром из железных прутьев. В не­скольких местах прутья были раз­двинуты, но лазы замотаны колю­чей проволокой.

В одном месте, внизу, нам с Витькой удалось немного раздви­нуть прутья.

Метнули монету: нагребать выпало мне.

Я затянул потуже фуфайку, за­толкал за пазуху мешок, просунул в щель голову. Коли голова там, зна­чит порядок! Потихонечку, ползком протиснулся за ограду. А сердце так и бухает. Стало жарко. Огляделся по сторонам и, пригнувшись, пере­бежал под навес, где горой лежал уголь. Достал мешок и быстро-бы­стро стал нагребать в него матовые комья со снегом и угольным кроше­вом. Выбирать было некогда. Я про­ворно работал руками, встряхивая мешок. Запыхался. Пот щипал гла­за. Вдруг слышу короткий свист.

Витька предупреждал об опас­ности. Я схватил мешок и метнулся к ограде. Вот, думаю, влип! Если схватят, что тогда будет?..

 

Когда торопишься, всё не так получается. Мне бы сначала само­му пролезть, а я мешок толкнул Витьке и только потом стал выби­раться сам. Фуфайка зацепилась за прут, и я услышал треск рвущейся материи... Я застрял.

Кто-то схватил меня за ноги и потащил обратно. И вот я перед кочегаром, пожилым дядькой с чёр­ным морщинистым и прокопчённым лицом. Он ухватил меня за шиво­рот и поволок к бане.

— Дяденька, отпустите его! — скулил Витька по ту сторону огра­ды. — Мы больше не будем, дяденька! Отпустите!..

Кочегар не обращал внимания на Витьку и, как арестанта, вёл меня под конвоем. В конторке лысый не­молодой завбаней записал мою фамилию, где живу, где мать рабо­тает, номер школы, постыдил и ска­зал, что отправит меня в милицию.

«Ну, что ж, — подумал я, — в милицию так в милицию. В кутузку, наверное, посадят. Что с мамой тог­да будет?»

Просидел я, наверное, часа два, а то и больше. Есть захотелось, живот подвело. А милиционер всё не появлялся.

В конторке у завбаней тепло, меня разморило, и я начал подрё­мывать. Сон какой-то чудной приснился: будто я на высокой ска­ле и у меня крылья, как у орла; смотрю я вниз, а там огромная гора угля, и лысый завбаней с ружьем ходит. Взмахнул я крыльями! Зав­баней вскинул ружье и пальнул по мне. Я начал падать с высоты и... проснулся.

В коридоре слышались детские голоса. Дверь распахнулась и в кон­торку ввалился чуть ли не весь наш класс. Только Витьки не было, ви­дать, побоялся идти.

Мария Филипповна объяснила, что она учительница, что в школе нечем топить, поэтому ребят и по­слали раздобыть немного топлива — нет, не воровать, конечно! Это больше никогда не повторится. И весь класс просит отпустить меня.

  • Да, плохо дело, — сказал завбаней. — Я вашего воришку хо­тел в милицию отправить...
  • Дяденька, пожалуйста, не надо! Он больше не будет, Алёшка, скажи, что ты больше не будешь!
  • Я уже говорил...
  • Мы даём честное слово, — сказала Мария Филипповна.
  • Ладно, преступника можете забрать, — разрешил завбаней.

Ребята заулыбались, весело заподмигивали, а мне захотелось плакать, и я закрыл глаза рукавом фуфайки.

— Ну, а как же быть дальше? — спросил завбаней. — Школе без угля тоже нельзя... Вот что, товарищи дорогие! Так и быть, дам вам немного угля.

Мария Филипповна принялась благодарить, ребята поддакивали ей нестройным хором.

— Не стоит благодарностей, —сказал заведующий баней, поднял­ся из-за стола и, припадая на хро­мую ногу, направился к выходу. —Уголь-то нагребать есть во что?

С гомоном, толкая друг друга, выкатились мы из комнаты, где я провёл несколько часов заключения.

На другой день мы так натопи­ли в классе, что можно было сидеть без пальто и шапок.

МЕСТЬ

-   Вот, гляди, -сказал я Генке. - Подойдёт?
Между нашими бараками теснились два ряда разномастных сараюшек. В одном месте когда-то был оставлен проход, но затем им переста­ли пользоваться и завалили разным хламом - дырявыми ведрами, кофейниками, битым кир­пичом, обломками шифера и прочей рухлядью. Проход был неширокий, но нам много места и не надо

-    Подойдёт, - сказал Генка. - Теперь нужно до­стать досок, гвоздей.

К вечеру мы всей вата­гой натаскали строитель­ный материал и даже раз­добыли щелястую, но вполне прочную дверь. За полчаса "штаб-квартира" тимуровской команды была готова. Сверху, на случай дождя, чтобы не так протекало, настелили обрывки толя.

Сначала наша "штаб-квартира" размещалась на чердаке, но нас оттуда выселили, потому что, когда мы ходили, в комна­тах с потолков сыпалась штукатурка: бараки уже были довольно трухлявыми. С чердака мы пе­ретащили маленький столик и скамью. С внут­ренней стороны на дверь повесили плакат, изо­бражавший наш герб: в переплетении колосьев скрещивались винтовка и сабля, внизу подри­сован танк с красной звездой на башне, ещё ниже надпись: "Смерть фашистам!" Герб этот я придумал и нарисовал, и он всеми был одоб­рен.

А началось всё в тот день, когда Зия Михай­лович привёз бабушке Тимофеевне полкубомет­ра берёзовых поленьев.

Талон на дрова бабушке Тимофеевне выдали в военкомате, поскольку она солдатская мать. Зия Михайлович охотно вызвался привезти их. Днями бабушка Тимофеевна всегда бывала дома и нянчила Фаридку, младшую сестрёнку Равильки, а ночами сторожила продуктовый магазин. Через неё все наши барачные узнавали, что в магазин завозили.

Так вот, когда Равилькин отец привёз бабуш­ке Тимофеевне берёзовые поленья, мы -я, Ген­ка, Витька, Равилька - бросили игру, залезли на полуторку и в две минуты разгрузили все дро­ва. Поленья были хотя и не очень большие, но длинноватые.

-   Давайте, - говорю я бабушке Тимофеевне, - мы их распилим.

-   Пилите, коль охота, - говорит бабушка.
А      Витька-Евдокишка шепчет мне:

-   Да ладно! Айдате до­играем.

Витька такой сачок. Страх как не любил работу по хозяйству. Мария Фи­липповна частенько упрека­ла его: "Ты мужик в доме? Отец тебе что в письмах наказывал? Вот как ты вы­полняешь волю отца! Так-то ты помогаешь мне по дому?! Ох, Витька, ох, без­дельник!"

-  Ладно! - говорю я. - Не хочешь помогать - не надо.Сами справимся, правда, Гена?

Витька, понятно, не захо­тел откалываться от компа­нии.

-   Да я ведь так. Я тоже не против.

Мы взяли пилы, топоры. Каждое полено рас­пилили на три части, потом ещё каждую чурку раскололи пополам и штабелями сложили в са­рае.

Вот тогда-то и возникла у нас идея создать тимуровскую команду. Командиром выбрали Генку, комиссаром - меня. Витька никак не хо­тел с этим примириться.

-   А почему Лёху комиссаром? Может, я не хуже его справлюсь.

-Ты не хотел пилить дрова красноармейской матери Тимофеевне, - сказал Генка. - Проявишь себя - получишь повышение.

-   Фи! - скривился Витька. - Очень надо! По­чинка выделки не стоит.

Мы уже совсем обжили нашу новую штаб-квартиру, как вдруг к нам заявился Барышник и велел "вытряхиваться".

Барышник - старший нашего барака. Вообще-то у него Коротеев фамилия, он Митяю дядькой доводится. И хотя Барышник с Митяевым от­цом родные братья, однако не поддерживали родственных отношений. А всё потому, что у Митяева отца собственный добротный дом, а Барышник жил всего-навсего в старом завод­ском бараке. По этой причине и ещё, наверное, по многим другим Барышник люто завидовал брату. Однажды пьяный он отправился громить "брательникову хибару". Вернулся крепко поби­тый. А прозвище "Барышник" дали ему потому, что он, состоя кладовщиком на каком-то скла­де, всё время торговал на рынке. Жадюга и ску­пердяй был несусветный.

Заявился он, значит, к нам и кричит:

-   Вытряхивайтесь!

Мы, понятное дело, заартачились, что он не имеет права нас выгонять, что у нас тимуров­ская команда. Но разве ему что-нибудь дока­жешь?

-   Проваливайте да побыстрее! - заорал Ба­рышник. - Знаю я вашу команду. Еще сараи спа­лите.

Он сорвал с двери наш герб, выбросил сто­лик, а скамью выбрасывать не стал - доброт­ная.

Барышник притащил досок, рубероида, укре­пил двери и обшил стенки. Из нашей штаб-квар­тиры он сделал себе второй сарай и завел там козу - тощую, грязно-серую.

Мы негодовали, придумали Барышнику ещё с десяток прозвищ и решили: надо отомстить!

У нас с ним были старые счёты.

Каждая семья в наших бараках имела под ок­нами небольшие огородики - по сотке, не бо­лее. Участки эти старались получше удобрить. В основном садили картошку, но кое-кто разво­дил грядочки с морковью, луком, свёклой, ре­пой. По краям каждого огородика обычно выса­живали подсолнухи. Осенью, когда все грядки пустели, подсолнуховые батога оставались тор­чать на всю зиму.

Летом, когда на картофельной ботве вместо бело-сиреневых цветов завязывались балабол­ки, похожие на зачатки помидоров, среди ботвы мелькали кустики паслёна с чёрными ягодами (так писалось в учебнике ботаники). Но мы на­зывали его по-своему, "картофельной смороди­ной".

Каждый дорожил своим огородом, потому что в голодные военные годы без него трудно было прожить.

Барышникова комната находилась рядом с комнаткой бабушки Тимофеевны. И сараи, и ого­роды у них были рядом. И вот в ту весну Ба­рышник первым начал копать огород. Вскопал свой и ещё от участка бабушки Тимофеевны от­тяпал с метр шириной.

Бабушка Тимофеевна высказала ему упрёк. Барышник раскричался, стал доказывать ей, что у него и в прошлом году там межа пролегала. А когда соседи заступились за Тимофеевну, он заявил, что ему вообще больше положено, раз у него семья больше, и что кроме того - он стар­ший барака. А его и старшим-то назначили толь­ко потому, что проживал он в бараке дольше всех. Но что с того? Старший - значит о всех должен заботиться, а Барышник, наоборот, но­ровил себе выгоду устроить.

От огорода бабушка Тимофеевна отступилась.

Но мы-то решили обязательно отомстить Ба­рышнику.

  • Давайте как-нибудь ночью разломаем его сарай, - предложил Витька, - или подожжём.
  • Ну да! Тут всё сгорит. Жечь нельзя. И ло­мать нельзя. Барышник догадается, что это мы сломали, и заново построит. А нам влетит, -сказал Генка.

-  Моя придумал! - подал голос Равилька. Вместо "я" и "ты" он говорил "моя" и "твоя".

Мы его часто так и называли - "твоя-моя". Ра­вилька был самым младшим в нашей команде, самым вёртким и пронырливым и потому чис­лился разведчиком.

Весной, чуть снег сойдёт, и до глубокой осе­ни, до первого снега, Равилька бегал босиком, в портках на одной лямке через плечо, со шта­нинами до колен и в "аракчинке". Он и по снегу босиком мог бегать, и ни разу не болел. Вот только сопли у него не просыхали.

  • За убортреской, - сказал Равилька, - моя видел валяется дохлый кошка. Можно подбро­сить в сарайка.
  • Тоже мне, месть! — не согласился Витька. - Починка выделки не стоит. Уж лучше подкоп сделать и козу увести.

Подкоп тоже решили не делать.

Мы напряжённо думали, как же все-таки ото­мстить этому барыге-хамыге?..

И тут Генка вдруг хлопнул себя по лбу и гово­рит:

  • А я знаю!
  • Ну? - ребята разинули рты.
  • Только пока никому не скажу. Военная тай­на.
  • А мне? - спросил я. - Комиссар должен знать.
  • Ну скажи! - канючили пацаны.
  • Ладно, - сжалился Генка, - так и быть, от­крою секрет. Только никому ни слова! Значит -так: нужен гвоздь...

Нашли гвоздь -длинный и не очень толстый.

-  Сойдёт, - сказал Генка. - Теперь этот гвоздь  нужно вбить в окно Барышника, в серёдку рамы. Кто хочет сделать?

-  Я! - выступил вперед Равилька.

-Ты не дотянешься. Это я поручаю Евдокишке. Он не из нашего барака, в случае чего - смо­ется.

  • Видали?! - возразил Витька. - А я, может, не хочу.
  • Не хочешь - не надо, - сказал я. - Обой­дёмся! Я забью гвоздь.
  • Да ладно уж. Пошутить нельзя. Когда заби­вать-то?
  • А как у Барышника никого дома не будет.
  • Ну и дальше что? - допытывался Витька.
  • Ещё нужен крепкий шпагат, - сказал Генка. - У меня дома есть.
  • А что потом?
  • А потом - суп с котом. Остальное вечером увидите.
  • Нечестно. Ты обещал всё рассказать.
  • Это надо показывать. Вечером всё увиди­те. Сбор здесь же.

Когда начало смеркаться, все собрались у барака напротив, чтобы видеть окно барышниковой комнаты. Генка вытащил из кармана мо­ток кручёной бечёвки.

-  Сейчас будем подрывать барыгину фатеру.
Генка улыбался, довольный своей затеей.

  • Темни! - сказал Витька. - Ничего у тебя не выйдет.
  • Сейчас увидите.

Генка подкрался к барышникову окну и без шума привязал один конец бечёвки к гвоздю. Мы следили за ним из-за сараев. Когда все было готово, мы залегли в огородике бабушки Тимо­феевны, укрывшись в подсолнухах и картофель­ной ботве. Генка натянул бечёвку - она напру­жинилась, как струна.

-  Тихо! - скомандовал Генка шёпотом. - Слу­шайте...

Мы притихли. Генка натянул бечёвку покреп­че и тронул ее пальцем. Шнур "запел", его "пе­ние" передалось раме. Генка повторил это раза три-четыре. Рама гудела!

Мы видели, как раздвинулись занавески и показалось небритое, темное лицо Барышника. Он напрасно вглядывался в темноту за окном - никого не было видно. Барышник снова задёр­нул шторки на окне. Генка подождал немного и повторил "концерт".

Окно пело!

Мы наперебой просили Генку:

  • Дай я!
  • Дай мне!

Каждый с наслаждением щипал шнурок. В окне показалось испуганное лицо Зойки. Она прижалась носом к стеклу, а рядом стояли ее мать и Барышник - все высматривали, отку­да доносится гудение.

Генка натянул бечёвку потуже и заиграл, как на балалайке. Рама так и запрыгала, так и за­плясала под музыку!

Зойка отскочила от окна, замахала руками и, видать, завыла в голос.

Она старше всех нас - ей было, наверное, лет шестнадцать. Просидев три года в пятом классе, она теперь не училась. Целыми днями слонялась по бараку да по огородам и постоян­но что-нибудь жевала. Зойка могла есть немы­тую, прямо с землей, морковку, выдернутую из грядки, сырую картошку, а зимой не вынимала изо рта жвачку из вара или смолы. Когда Ба­рышник, пьяный или трезвый, драл её за ослу­шание, Зойка вопила на весь барак. А на улице её донимали пацаны:

- Эй, ты, Зойка! Лицо пойди умой-ка.

Барышник заставлял Зойку торговать у мага­зина картошкой и другими овощами в часы за­водской пересмены, когда народ шел густо, и Зойка наверняка припрятывала деньги, потому что каждый день бегала на рынок за паточными конфетами-самоделками.

Однажды мы попробовали её обмануть. Я пе­рерисовал на плотную бумагу красную тридцат­ку. Мы подговорили незнакомого пацаненка из другого барака, чтоб он купил у Зойки миску кар­тошки. Так ведь не взяла она наши "деньги", шум на всю улицу подняла.

...Барышник постоял у окна, вглядываясь в темень, потом вышел на улицу - никого! Но сто­ило ему вернуться в комнату, как окно начинало петь!

Барышник снова вышел на улицу, потрогал раму - она была крепко закрыта на шпингалеты изнутри.

Мы изводили Барышника весь этот вечер и еще три следующих. Он ходил весь зелёный от злости, а мы не могли нарадоваться, что ото­мстили.

А вскоре у нас появилась новая штаб-кварти­ра, и к большому неудовольствию Барышника, рядом с его сараем: бабушка Тимофеевна раз­решила нам играть в её стайке.

ДЯДЯ ЗИЯ

Равилькиного отца я называл дядей Зиёй. Я старался чётко выговаривать букву "и", чтобы не получилось "Зоя".

Невысокого роста, смуглолицый, худощавый и, как говорила бабушка Тимофеевна, "мослас­тый", дядя Зия был ещё длиннорук. Настолько длиннорук, что когда нёс воду из кипятилки  (коромысла он не признавал, с коромыслами у нас ходили только женщины), то казалось, что вёдра вот-вот заденут за кочки. Дядя Зия без передыху приносил два полнёхоньких огромных ведра, хотя путь от кипятилки до нашего барака был немалым: через железнодорожную линию, по которой подвозили уголь к бане, мимо бо­лотца, мимо огородов, с подъёмами да спуска­ми - метров двести, не меньше.

Я носил воду в маленьких ведёрках, вернее, в ведёрке и бидоне. И пока несу - раз пять-шесть отдохну, так руки устанут!

Дядя Зия любил ходить в солдатской фор­ме, гимнастёрку заправлял в брюки. И даже по праздникам он выглядел военным, только хлоп­чатобумажное обмундирование менял на диагоналевое - гимнастерку цвета хаки и темно-синее галифе, а кирзовые сапоги - на хромо­вые.

Брился дядя Зия один раз в неделю, после бани. А в баню мы (дядя Зия, Равилька и я) хо­дили по пятницам, потому что в субботу и вос­кресенье, если даже на заводе работали без выходных, невозможно было протолкнуться. Да и в пятницу тоже выстраивалась немалая оче­редь, но все же не такая, когда крайнего прихо­дилось искать на улице. Одним словом, пятни­ца - банный день.

Баня была недалеко: двухэтажное шлакоблоч­ное здание с облупившимися стенами. Зимой на карнизе и оконных наличниках намерзали сосульчатые гребёнки. В нижнем этаже - муж­ское отделение, в верхнем - женское.

Обычно мы с Равилькой отправлялись зара­нее и занимали очереди: один - в кассу за та­лончиками, другой - в предбанник. Потом при­ходил дядя Зия с сумкой и берёзовым веником. Он вставал в очередь, а мы с Равилькой могли поиграть на улице.

Дядя Зия брал два шкапчика: один для себя, другой для нас.

Мы с Равилькой быстро раздевались, по гряз­ному скользкому полу бежали в горячую пропа­ренную баню и занимали очередь на скамью. Здесь было сумрачно, потому что на весь зал горело всего две или три тусклых лампочки, за­деланных, как в кольчугу, в сетчатые колпачки.

Наконец место на скамье освобождалось, мы ставили рядышком оцинкованные шайки с во­дой и мылись стоя. Равильке изо всех сил дра­ил спину мне, я - ему.

Дядя Зия сначала шёл в парную, а нам нака­зывал хорошенько караулить место, вехотки и мыло. Зазеваешься - и как не бывало!

Когда дядя Зия, красный и разомлевший, воз­вращался из парной, мы заканчивали мыться и шли обливаться, а дядя Зия сидел и минут пять отдыхал. Потом мы с Равилькой попеременке тёрли ему спину. Я старался изо всей силы, и если дядя Зия покряхтывал, значит, ему нрави­лось.

После бани в предбаннике казалось холодно. Но это только сначала, пока не оботрёшься как следует полотенцем. Потом и здесь станови­лось жарко, просто невозможно. Выйдешь на улицу - благодать!

Вернувшись домой, дядя Зия тотчас, пока распаренная борода не становилась жёсткой, принимался бриться.

Первым делом он правил бритву на широком ремне, намазанном с одной стороны зеленой пастой, потом разводил мыльную пену в алю­миниевой чашечке, и когда она, точно белый зефир, вырастала над поверхностью, густо на­мазывал лицо и начинал скоблить. Брился он не торопясь, обстоятельно, глядясь в настоль­ное зеркало с деревянной ножкой, грязную пену снимал на клочок газеты. Щёки постепенно ста­новились гладкими и розовыми, со стальным отливом. Поплескавшись после бритья холод­ной водой, дядя Зия насухо вытирал лицо по­лотенцем и, подмигивая мне, говорил:

-  Ну! Как? Совсем другой дело? Меня теперь все девушки любить будут. Верно, Алёшка?

Я согласно кивал головой. Мне почему-то всегда хотелось потрогать его щёки после бритья. Я завидовал Равильке, когда дядя Зия обнимал его, а Равилька тёрся о его сизо-розо­вую щёку.

...Наверное, у моего отца после бритья щёки были такие же. Я совсем не помнил, как брился отец.

Однажды я спросил у мамы:

  • А папа тоже всегда брился после бани?
  • После какой бани? О чём ты?
  • О папе. Он когда брился?
  • Каждое утро перед работой. А почему ты вдруг спрашиваешь?

-  А я не вдруг. Я давно об этом думаю.
Всякий раз, когда заходил разговор об отце, мама начинала волноваться и всё кончалось слезами. Вообще мама могла плакать по любо­му поводу - и от горя, и от радости.

Когда в сводке Совинформбюро сообщили, что Харьков - город, в котором я родился и где прошла молодость моих родителей, - сдали немцам, мама очень плакала. А когда в августе 1943 из чёрного диска голос Левитана - торжес­твенный, пронимающий до дрожи - возвестил о том, что Харьков освобождён доблестными частями Советской Армии, - мама снова запла­кала.

Дядя Зия был мастер на все руки. На заводе он работал механиком-водителем, до войны ис­пытывал трактора, в войну - танки. Он мог де­лать всё: переложить печь, подбить сапоги или ботинки, подшить валенки, запаять любую по­судину. И жестянщик, и столяр, и плотник, и сапожник!

Вечерами или днём, если работал в ночную смену, дядя Зия всегда что-нибудь «мастря-чил». У него в сарае имелось много всякого ин­струмента. Каждый находился на своем месте: ножовки по металлу и дереву висели на гвоз­дях, рубанки, фуганки - на полках; напильники, молотки, стамески -в специальных гнёздах, ус­троенных в стене сарая.

Я любил смотреть, как дядя Зия работает: обтесывает ли доску, подбивает ли сапоги, сидя на маленькой скамеечке и зажав между колен стальную лапу, правит ли сапожный нож на оселке. Всё он делал легко, красиво, и неред­ко, если рот не был занят гвоздями или шуру­пами, насвистывая песенки -башкирские и рус­ские. Любой инструмент, казалось, оживал в его крупных, с крепкими ногтями пальцах.

Для нас, пацанов, дядя Зия понаделал мно­го разных игрушек: деревянные сабли и писто­леты, городки и шаровки, биту для лапты... Бы­вало, стою рядом и гляжу, как он мастерит, а дядя Зия скажет:

-  Лёша, друг ситынный, подай, пожалста, ку­сок резина, вон там, сарайка лежит.

Я стремглав кидаюсь выполнять его прось­бу, Для меня всегда было радостью, когда дядя Зия просил подсобить. Чаще всего помощь была несложной: подержать доску, поднести молоток или топор, выпрямить старые гвозди. Иногда я просил дать мне что-нибудь потрудней - обте­сать доску или выкроить набойку, - дядя Зия доверял.

-  Правильна, Лёша! Учись, Лёша! Мужик всё должен делать. На старость лет - кусок хлеба
на обед. - И он весело подмигивал мне.

...Многому я научился у дяди Зии. И теперь, принимаясь за новое дело, я вспоминаю его и спрашиваю себя: а как бы эту работу сделал он, дядя Зия?

Особенно мне нравилось, как дядя Зия под­шивал валенки.

Раньше я и слыхом не слыхивал, что есть какие-то пимы-валенки да чёсанки. До войны у меня, помнится, были тёплые боты, а мама зи­мой ходила в белых фетровых сапогах, на ко­жаной подметке, которые очень скользили. Пе­реступала она маленькими шажками, выбирая на тротуаре места, очищенные от снега и нале­ди, держалась за меня, чтобы не упасть, - но всё равно не меняла эти сапоги. Такая была мода! А валенок никто в Киеве не носил. И, ко­нечно же, я никогда раньше не видел, как их подшивают.

Ещё задолго до зимы, до осенних дождей, дядя Зия обычно усаживался на своей низень­кой скамеечке возле сарая, привязывал к двер­ной ручке кручёный шпагат и натирал его гуд­роном - готовил дратву. Затем из старых вой­лочных голенищ сапожным ножом выкраивал по­дошвы и накрепко пришивал их к валенкам уп­ругой смолеёной дратвой. Делал это дядя Зия специальным шилом с дырочкой, похожей на большое игольное ушко. Проткнёт шилом дыр­ку, проденет в ушко конец дратвы и протолкнёт внутрь, а затем оттуда вытаскивает другой ко­нец дратвы. И так, стежок за стежком, прошьёт подошву по кругу, а потом еще для крепости несколько раз посерёдке пройдётся. Очень лов­ко у него это выходило. И носили дяде Зие чи­нить обувь соседи не только нашего, но и дру­гих бараков.

Комод, сундук, стол и табуретки у Гайсановых - всё сделано руками дяди Зии.

Поначалу у нас вместо обеденного стола сто­яла фанерная тумбочка, сидеть за ней было очень неловко, ноги некуда было девать. Да и на самой тумбочке едва умещались две тарел­ки. Глядя, как мы с мамой мытаримся, дядя Зия однажды приколотил к тумбочке столешницу метр на полметра - и получился отличный стол.

Первую зиму в бараке мы с мамой спали на старой кровати с литыми чугунными спинками. Сетки не было, вдоль клали доски, на них со­ломенный тюфяк, поверх - самодельный ват­ный матрац. Но всё равно было жёстко.

Весной дядя Зия откуда-то привёз старый пружинный матрац, очень ветхий. Сквозь про­дранные дырки в полосатом, с ржавыми пятна­ми материале торчали пружины и клочья се­рой ваты. Нескольких пружин не доставало. Но сама деревянная рама была прочной.

Два вечера дядя Зия возился с этим матра­цем на улице возле сарая, а мы с Равилькой

помогали ему чем могли. Дядя Зия поставил недостающие пружины, связал все пружины меж­ду собой крепкой верёвкой так, что получилась сетка, сверху настелил старое самодельное лос­кутное одеяло и обтянул зелёным брезентом. Матрац горбился и выглядел новеньким. Потом дядя Зия позвал маму:

  • Такая сгодится?
  • Что? - не поняла мама.

-Для тебя делал. Такая матрац, говорю, сго­дится?

  • Да что вы, Зия Михайлович! - Мама расте­рялась. - Ой, конечно! Большое спасибо!.. А ска­жите, пожалуйста, сколько я вам должна"?
  • Не беспокойся. Спи, пожалста, - сказал Зия Михайлович, взвалил матрац на спину и пота­щил в комнату.

Мы убрали с кровати тюфяки, доски. Дядя Зия водрузил матрац на место - он вошёл тютелька в тютельку. Матрац был упругий. Я повалился на него и начал прыгать и хохотать, так мне по­нравилось, что у нас теперь есть матрац. Мама тоже смеялась, и дядя Зия довольный улыбал­ся.

  • Хараша будет спать!
  • Да, да! Большое спасибо! - приговаривала мама. - Прекрасный матрац. Прямо не знаю, как и благодарить вас...

Мама вдруг перестала улыбаться, кинулась искать свою сумочку, достала оттуда все день­ги и как-то неловко и суетливо подала их дяде Зие, но он не взял.

Первую ночь на новом матраце мы спали пло­хо, с непривычки скатывались. Тогда мама пос­телила сверху ещё ватный тюфяк и по бокам подвернула его валиками. И каждый раз, ложась спать, я с благодарностью думал о дяде Зие.

Своего сарая у нас сначала тоже не было. Уголь и дрова мы держали у Гайсановых, но по­том дядя Зия привез откуда-то дощатую, оби­тую жестью кабину, то ли от трактора, то ли от большой машины, поставил её рядом со своим сараем и отдал нам. И земли на огород нарезал против нашего окна. Малике это, видно, не пон­равилось, и она стала браниться: что-то быстро и сердито говорила, а дядя Зия тихо и коротко отвечал. Мы с мамой сидели на нашей полови­не, за простыней, и всё слышали. Мама всегда боялась кого-то стеснить, причинить неудобст­ва. Она собиралась сказать, что огорода нам не надо, и выжидала удобный момент, чтобы сде­лать это, но тут послышался стук кулака о стол... Дядя Зия сказал Малике что-то резкое и вышел из комнаты. Малика начала всхлипывать...

Потом с огородом все утряслось: мама оста­вила под окном узенькую грядочку - отказаться совсем было нельзя, дядя Зия мог обидеться. А ещё мы заимели сотки две земли под картошку у болотца, что по дороге к кипятилке. Земля там была неважная, весной и осенью низину зали­вало, но я по краю участка прокопал канаву, и вода стала стекать в болотце.

Однажды дядя Зия принес двух кроликов, пу-шистобелых, красноглазых. Голубей держали многие, а кроликов - никто. Самца мы назвали Пушком, а самку - Пушинкой. Отгородили для них в сарае угол. Позднее дядя Зия раздобыл где-то металлическую сетку и сладил для кро­ликов настоящий загон.

Месяца через два на свет появились восемь крольчат-пушенят. Это было событием во всем нашем бараке. На малышей приходили погля­деть все, а пацаны, так те сбежались чуть ли не со всего поселка.

  • Ну, чего сбежались? Кроликов, что ли, ни­когда не видели? - стоя на страже, ревниво по­крикивал я.
  • Не видели. А тебе-то чё? Твои кролики, да?
  • Мои! - соврал я. - Ну, а хоть не мои, так наши... Нашего барака, понял?
  • Подумаешь, тоже! Невидаль какая - кроли­ки... Да они у вас больные, видишь, глаза крас­ные.

Пацаны захохотали.

-  Сами вы больные! - зло крикнул я. - А ну, мотайте отсюда!

Кролики были неприхотливы: ели любую тра­ву и даже полынь. Из-за этой полыни мы с Вить­кой крепко поспорили.

Я говорю:

  • Нельзя полынь, она горькая. Кролики подо­хнут.
  • Не подохнут, - возразил Витька. - Если хо­чешь знать, так они её даже любят.
  • Поешь сначала сам, а я посмотрю на тебя.
  • Я же не кролик, - смеётся Витька-Евдокишка и толкает кроликам полынь, и они едят.

Я оттолкнул Витьку, а он снова бросил кроли­кам куст полыни. Мы чуть не подрались. Наш спор разрешила бабушка Тимофеевна:

-  Пущай едят. Полынь можно. Это им заместо лекарства.

Я позлился, но потом мы помирились. В об­щем-то Евдокишка в этом деле знал больше: он родился в деревне.

Не успели как следует подрасти первые кроль­чата, как появились новые - шесть штук. Четы­рёх из первого окрола дядя Зия забил. Конечно, было жалко, но всё равно кроликам становилось тесно. Вскоре дядя Зия забил ещё четырёх, и одного отдал нам.

Мама приготовила очень вкусное жаркое, -такое, какого я никогда в жизни не ел. У нас был настоящий праздничный обед. И мы все сели за один стол - Гайсановы, мама и я. А у дяди Зии была бражка, но, кроме него, никто не стал её пить.

Мама говорила, что крольчатина по вкусу очень напоминает курятину: мясо такое же бе­лое и мягкое. Но я не знал, вернее, забыл, ка­кая на вкус курятина, потому что ел её очень давно, еще до войны.

Нужно было подумать о том, как устроить кро­ликов на зимовку: в сарае они могли перемер­знуть. Дядя Зия решил двух из молодых - сам­ца и самку - оставить для расплода и держать где-нибудь в бараке.

Но однажды, вернувшись из школы, я пер­вым делом кинулся к сараю, чтобы покормить кроликов, а загон оказался пуст. Одна доска сни­зу в задней стенке была отодрана...

-  Свистнули! - сказал Генка.

Вечером дядя Зия приколотил доску, обил всю заднюю стенку металлической сеткой.

-  Ничего! - улыбнулся он. - Весна придёт, снова заведём.

...Сколько лет прошло-пролетело, а мне всё кажется, что было это совсем недавно.

В шестьдесят пятом году, в день двадцати­летия Победы, когда на Комсомольской площа­ди торжественно открывали памятник-танк, я встретил дядю Зию. Он немного постарел, но остался таким же «мосластым». В чёрных куд­рях высветливалась седина. Дядя Зия был при всех наградах - боевых и одной трудовой: его наградили орденом «Знак Почёта».

Мы давно не виделись, и дядя Зия рассмат­ривал меня и так, и эдак.

  • Тебя не узнать. Солидный стал.
  • А вы почти не изменились.
  • Нет, Лёша, хворать мала-мала стал. Ста­рею... Раны болят. Ну, а мама-то как поживает?
  • Спасибо, последний год работает. На пен­сию пойдет. А ваши как? Равилька где? Фарид-ка?..

-   Разбежались, разъехались. Равилька Ка­захстане живёт, трассе газопровода работает.Фаридка за военного, за офицера замуж вышла, Сибирь уехала. Вдвоем с Маликой поживаем. Квартиру новую, отдельную получили, все удоб­ства. Слушай, а пойдём к нам сейчас! Выпьем с тобой маленько за Победу! Для меня этот день - два раза праздник: сорок третьем, 9 мая во­евать уезжали...

Я тоже помнил тот день, когда на площади у главпочтамта провожали на фронт доброволь­цев-танкистов.

Как Малика тогда убивалась!

Но время шло: дядя Зия прислал большое письмо, и оно обошло все комнаты нашего ба­рака. Потом в каждом письме он присылал при­веты соседям.

В конце войны Малика с детьми пересели­лась из барака в соцгород, в четырехэтажный дом: как жене фронтовика-добровольца ей дали отдельную комнату.

Гайсановы уехали, и мы с мамой остались жить одни в нашей огромной - в два больших окна - комнате.

ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ГИБЕЛИ НЕИЗВЕСТНЫ

Осенью сорок третьего года вернулся с фрон­та отец Вити Евдокимова. Приехал без ноги, но живой!

Какая была радость в доме!

Мария Филипповна три дня не приходила в школу, а когда пришла - была неузнаваемой: помолодела и ростом, казалось, стала выше. Витьку тоже словно подменили: дома он таскал воду, колол дрова, топил печь - всё по своей воле. Ещё бы! Вернулся отец...

Однажды радостный Петрусь подскочил ко мне и выпалил новость. Говорил он так быстро и так путанно, что я сразу толком и не понял, что произошло. Оказалось: их нашел отец.

Когда к городку, где жили Охрименки, начал подходить немец, их эвакуировали. Люди спеш­но покидали город, не взяв с собой почти ниче­го. Думали, что уходят ненадолго, что фашис­тов прогонят и все вернутся. Но обозы бежен­цев уходили всё дальше на Восток...

В военной круговерти отец Петруся и его семья потеряли друг друга.

Петрусина мать уж и не чаяла получить до­брую весть и нередко называла нас с Петрусем: «Сироты вы мои, сироты...»

И вот - нашёлся отец! Он жив, он бьёт фа­шистов! Есть номер его полевой почты! И ему можно написать письмо!..

А я так ничего и не знал о судьбе моего отца... Где он, что с ним?

Отца я помнил плохо. Он много работал, час­то ездил в командировки. Виделись мы с ним редко, бывало, и не каждый день. Но зато в вы­ходной шли или в зоопарк, или в цирк; а то все вместе - папа, мама, бабушка и я - ехали отды­хать за Днепр или в Пущу-Водицу.

Был отец высоким и худым. По рассказам мамы у меня такие же глаза и губы, как у него. Мама и отец окончили в Харькове один инсти­тут, только когда мама поступала, отец уже был на последнем курсе. Учиться на инженера его послали по партмобилизации. Потом отец работал на заводе, но недолго, потому что его на­правили в Госпром*.

Харькова я совсем не помню - мне тогда был один год. К городу, в котором я родился, у меня остались тёплые чувства, как к близкому ро­дственнику, которого никогда в жизни не видел, но много слышал о нём.

Самые ранние мои детские воспоминания связаны с Киевом - «нашим Киевом» - бульва­ром Шевченко с каштанами и тополями, воро­ньими гнездами, звоном трамваев под окнами. Тогда по бульвару Шевченко ещё ходили трам­ваи: вверх к Шевченковскому саду и универси­тету (куда они шли дальше, я не знал, потому что выше сада мне бывать не приходилось), и вниз, через Крещатик, к Бессарабскому рынку, куда я с мамой и бабушкой часто ходил за по­купками.

Я запомнил бабушку - высокую, с тонким смуглым лицом, гладко зачёсанными назад и со­бранными в узел седыми, почти белыми воло­сами, с улыбающимися глазами в паутине тём­ных морщинок. Я любил, когда бабушка усажи­вала меня на диван, и мы рассматривали фо­тографии.

У бабушки, кроме нас, никого не было. Мой дед погиб ещё до революции, утонул: его по­везли на маяк к больному, был шторм, и лодку перевернуло. Бабушка всю жизнь прожила в Одессе, кроме последних двух лет.

Летом меня увозили к бабушке, на море. Каж­дый раз я привозил оттуда раковины, в которых шумело море, и много полосатых гладких камуш­ков, из которых смастерил пещеру для ящери­цы, купленной в зоомагазине.

Ящерица - я назвал ее Яшкой - жила в аква­риуме с золотистым песком.

Яшка быстро ко мне привык, и, когда я вече­ром возвращался из детского сада, выползал из своей пещеры, и сквозь стекло глазел на меня, и ждал, когда я его покормлю. От нетер­пения, должно быть, кожа у него на шейке, вни­зу под мордочкой, мелко-мелко дрожала...

Я очень любил Яшку, и мне жалко было с ним расставаться.

В последний день перед отъездом я отнёс его на бульвар, поцеловал в мокрый нос и сказал:

- Прощай, Яшка! Тебе бояться нечего. Ты спрячешься в траве, за каким-нибудь камнем, и фашисты тебя не найдут.

...Бабушка умерла за год до начала войны. Тогда, в своей ребячьей повседневности, за играми, за спорами, за несложными детскими заботами, я забывал о дорогих потерях. Но на самом деле всё или почти всё пряталось где-то в самых дальних уголках памяти, и вдруг вы­плывет из прошлого и так ясно представится, и так станет жалко, обидно, что ничего этого уже не будет, - что захочется плакать.

Ни у кого не было отцов - ни у Витьки, ни у Петруся, ни у меня. У нас были матери.

Но вот вернулся с фронта Витькин отец. На­шёлся отец Петруся. А я о своём так ничего и не знал. И, как всегда неожиданно, спросил маму:

-  А почему мы не можем найти папу, или оннас?

Мама притянула меня к себе и обняла мою голову.

-Я пробовала искать, сынок, я писала в Мос­кву, но ответа не получила. Там, наверное, тоже ничего не знают. А может, знают, но не могут сказать...

  • Военная тайна, да?
  • Может быть. Всё может быть...

Да не может быть, а точно! Ведь мой отец в гражданскую был комиссаром, а потом инжене­ром-специалистом. И его, конечно же, послали выполнять совершенно секретное задание!

То мне представлялось, что отец очень боль­шой военный начальник, не меньше генерала, и командует целой армией. И он так занят, что ему некогда нас искать. То я вообразил, будто мой отец по заданию Верховного Главнокоман­дования пробрался в самый штаб Гитлера, что­бы разведать про немецкие танки...

Фантазия моя не знала границ!

И, думая так, я был горд и счастлив.

В полном неведении о судьбе отца мы с ма­мой прожили до самого конца войны.

После Победы возвращались те, кто остался в живых. Но были ещё и пропавшие без вести. Мы с мамой ждали.

В сорок девятом году маме удалось поехать в отпуск на Украину. В Харькове и Киеве она разыскала своих давних друзей и товарищей отца.

Вернулась мама уставшей, постаревшей, с грустными глазами, в которых навсегда угасла надежда.

Отец на самом деле был направлен на под­польную работу в тыл врага. Вероятнее всего, он погиб. Многие там погибли. Документы не сохра­нились. Обстоятельства гибели неизвестны...

Я уже имел к этому времени паспорт и пол­года проработал на заводе. И потому, как взрос­лый, обнял мать и сказал:

-  Ничего, мама! Всё страшное уже позади.

  • ------------------------------------------------------------------
  • *Управление государственной промышлен­ностью.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Просмотров: 574

Еще нет ни одного комментария. Вы можете добавить его первым!